Donate - Поддержка фонда Ф.Б.Березина

934. Колонка Иона Дегена. 87. Коротко о себе. 1

 

Предисловие публикатора.

4 июня Иону Лазаревичу Дегену исполнилось 89 лет. Я не хотел прерывать цикл "Три послевоенные картины", тем более что сам Деген к своему дню рождения относится более чем сдержанно. Но сегодня, в честь прошедшего дня рождения Дегена, мы начинаем публиковать его эссе "Коротко о себе", которое, по моему мнению, следовало бы опубликовать сразу после цикла "Ион Деген и последняя встреча". Но лучше поздно, чем никогда.

Публикуемый текст представляет собой послесловие Дегена к книге "Уцелевшие стихи", которой у меня, к сожалению, нет. Правда, опубликованные в ней стихи были повторены в последующих сборниках.

Ион Деген

Коротко о себе

     Глубокоуважаемый Редактор! 
     В послесловии к "Уцелевшим стихам" я попытался развенчать "легенды" и небылицы, окружившие моё имя. Прошло более пяти лет после издания книги, но счёт вымышленных историй не только не уменьшился, а даже возрос. Возможно, причина тому — малый тираж книги, к тому же не ставшей бестселлером. 
     В "Заметках" у меня появился круг интеллигентных и доброжелательных читателей. Хотя бы им стоит представиться в натуральную величину, без вымыслов и нелепиц. 
     Поэтому осмеливаюсь предложить Вам послесловие.

     Незлой Рок преследует автора. Можно даже сказать — игривый Рок, любящий пошутить. "Легенды" вращаются вокруг автора так же неуклонно, как спутник вокруг планеты. Ни одна статья об авторе не обходится без вымысла, без ухода от истины, хотя так просто связаться с объектом описания и привести все к нормальному бою. Поэтому автор сам расскажет о себе. 

     Шалости Рока я испытал ещё в детстве, когда в очередной раз меня исключили из школы. Случилось это, если я не ошибаюсь, во время моей деятельности в пятом классе. Ване Головенко, второгоднику, было уже четырнадцать лет. Старше меня на два года, крупнее и сильнее меня, он все-таки был повержен ударом головы в живот. Моей головы в его живот. Ловко это у меня получилось. Последний раз такой прием мне пришлось применить уже почти в двадцатипятилетнем возрасте, на четвертом курсе института. И не в живот, а в лицо. Но это уже через тринадцать лет. А тогда, оставив Ваню согнутым возле стола преподавателя, я поспешно отступил и вскочил па последнюю парту. Сейчас, шестьдесят четыре года спустя, не могу не отметить мою тактическую грамотность. Оборону, безусловно, выгоднее занимать на господствующих высотах. (Пребывают ли хотя бы на уровне моего детского понимания наши так называемые прекраснодушные?). Ваня увидел преимущество моей позиции и не решился вступать в ближний бой. Силу моих ног ему уже приходилось испытать. Он предпочел расстрелять меня на расстоянии довольно увесистой подушечкой для стирания классной доски. — Я увернулся. Подушечка попала в портрет товарища Любченко за моей спиной. Портрет сорвался и упал. Случившемуся придали политическую окраску. Товарищ Любченко был одним из наших вождей, председателем Совета народных комиссаров Украины. Ваня Головенко свалил вину на меня. Репутация у меня в ту пору была не очень блестящей. Моё объяснение не сочли достойным внимания и погнали из школы. Но ведь я уже сказал, что Рок мой просто шутник. На следующий день после исключения стало известно, что товарищ Любченко вовсе не товарищ, а враг народа. Ваня Головенко, выкатив грудь колесом, хвастался, что именно он свалил врага народа. Меня в очередной раз восстановили в школе. 

 

Liubchenko_Soc_Kiev_1936_11_p01

 

Панас Петрович Любченко, Председатель Совнаркома УССР, на трибуне Чрезвычайного VIII Всесоюзного съезда Советов, ноябрь 1936 г.
Панас Любченко (1897-1937), портрет которого уронили мальчики, был председателем Совнаркома Украинской СССР три года, с 1934 по 1937. В 1937 г. на августовском пленуме ЦК КП(б)У был необоснованно обвинён в руководстве контреволюционной националистической организацией на Украине. Любченко отверг все обвинения. Во время перерыва в работе пленума он вернулся домой, застрелил свою жену, после чего покончил с собой. Это спасло Яню Дегена и Ваню Головенко от исключения из школы.
Фото с сайта

     Во время и после войны я нередко слышал рассказы о себе, личности легендарной. Порой рассказчик даже не подозревал, что личность, о которой он привирает, находится рядом с ним. Я не переставал удивляться тому, как факт обкатывается вымыслом. Ну, просто кондитерское изделие — внутри легкое суфле, а снаружи плотная шоколадная оболочка. Поскольку речь идет о Роке-шутнике, я опущу несколько печальных историй. Зачем тревожить вас и себя грустными воспоминаниями. Через несколько дней после начала моей работы в Киевском ортопедическом институте до меня докатился слух о том, что новый клинический ординатор, этот бандит, этот хромой еврей уже успел завести шашни с Марией, гипсотехником поликлинического отделения. Новый клинический ординатор и хромой еврей — это я. А почему бандит, придется объяснить. 

     В 1951 году я с отличием окончил медицинский институт. Несколько профессоров хотели взять меня к себе на кафедру. Фронтовик, отмеченный высокими орденами, коммунист, уже автор двух научных работ. Чем не кандидатура в аспирантуру или в клиническую ординатуру? (Прошу прощения за случайную рифму). Но, как уже сказано, шел 1951 год, а я всё ещё не переставал быть евреем. Инвалид Отечественной войны второй группы имел право на свободный диплом. А я соглашался на работу ортопеда в любом пункте необъятной родины моей. Но чего бы не поизмываться над евреем? И получил назначение терапевтом в Свердловскую область. Возмущённый, я решил поехать в Москву на приём к товарищу Сталину, который, естественно, не имеет представления о проделках антисемитов. Это может показаться невероятным, но после трёх дней издевательств в бюро пропусков ЦК ВКП(б) благодаря потрясающему случаю я всё-таки попал на приём к заведующему административным отделом ЦК. По простоте душевной (из скромности не хочу назвать это дебильностью) я изложил ему всё, что думаю о царящем в Украине антисемитизме. Он пожурил меня за излишнюю резкость и непонимание трудностей на пути нашей славной партии в идеологической борьбе с загнивающим империализмом и сионизмом. В моём присутствии позвонил в Киев заведующему административным отделом ЦК КП(б)У и приказал ему зачислить меня клиническим ординатором на кафедру ортопедии, травматологии и военно-полевой хирургии Киевского института усовершенствования врачей. Ещё почти два месяца издевательств в Киеве. И, наконец, с приказом министра здравоохранения Украины и добром профессора, заведующего кафедрой, я приступил к работе. Первую врачебную зарплату мне предстояло получить через три недели. В тот день я позавтракал двумя пирожками с падлом (так в студенческие годы мы называли пирожки с мясом) и стаканом газированной воды с сиропом. У меня оставался ровно один рубль. Но ведь сегодня будет зарплата! Я отстоял четыре операции. Голодный, усталый, трамваем (тридцать копеек) и троллейбусом (сорок копеек) я приехал в областную больницу, на территории которой находилась администрация института. Ноябрь. На улице уже холодно. На мне тяжелое всесезонное пальто. А в помещении жарко, душно. Терпеливо отстоял длинную очередь в кассу. Но кассир не обнаружила моей фамилии в ведомости п предложила обратиться в бухгалтерию. Главный бухгалтер отнёсся ко мне сочувственно. Я показал ему копию приказа министра о зачислении меня в ординатуру. Он тщетно искал приказ директора института. Не нашел. Предложил обратиться к директору. "Поторопитесь, доктор, через двадцать минут начнётся ученый совет". Я поторопился. Но приёмная была заполнена профессорами. Двух из них я знал. "Зайдите, — сказал мне знакомый профессор, — мы не на приём". Я зашёл. Там, в конце огромного кабинета, за массивным полированным столом, к которому примыкал длинный стол для заседаний, восседал крупный плотный мужчина в костюме и вышитой украинской сорочке. Директор института и заведующий кафедрой хирургии профессор Кальченко. Сбоку примостилась невзрачная дама с красно-рыжими волосами. Секретарь партийной организации института. Сесть мне не предложил. В течение нескольких минут профессор с наслаждением демонстрировал свою иезуитскую сущность. Говорил, что мою фамилию слышит впервые и ничего не знает о приказе министра, хотя заведующий кафедрой допустил меня к работе, получив разрешение директора. Затем так, между прочим, спросил, почему я с палочкой, не с детства ли я инвалид. Я спокойно отвечал, подавляя рвущийся из меня гнев. "Ах да, — сказал он, не имевший обо мне представления, — у вас же куча орденов". Он безошибочно перечислил все мои награды. "Впрочем, — добавил он, — ордена можно было купить в Ташкенте". 
И тут голод, усталость, боль в рубцах, очередь к кассе, поиски приказа в бухгалтерии, месяцы пытки до получения приказа министра, тридцать копеек, оставшихся у меня в кармане, издевательство самодовольной морды, молчание красно-рыжей фюрерши, — все это потоком лавы, прорывающей последнюю преграду в жерле вулкана, выхлестнуло из меня. Моё второе я ещё пыталось урезонить меня, остановить. Но напор лавы был уже непреодолим. Я поставил свою увесистую палку в угол между столами (на это у меня ещё хватило разума), обошёл полированный стол, левой рукой схватил вышитую сорочку вместе с волосами на груди и прямой правой вложил всё, что кипело во мне в испуганное рыло профессора. Из разбитого носа хлынула кровь. Душераздирающим воплем впервые обозначила своё присутствие партийная дама. Распахнулись обе половины двери в приёмную. В кабинет ввалились профессора. Проходя сквозь их расступившийся строй, я ещё успел сказать: "Я тебе, падло, покажу, как можно купить ордена в Ташкенте!". Мне казалось, что именно этой фразой объяснялся спуск происшедшего на тормозах. И только спустя несколько лет я узнал, что случайно сделал подарок доценту Шупику, злейшему врагу профессора Кальченко, бывшему соседу по коммунальной квартире. Через месяц доцент Шупик стал министром здравоохранения Украины. Но уже в тот день заместитель министра, знавший о предстоящем назначении, восторженно жал мою руку и сообщил, что я переведен клиническим ординатором в Киевский ортопедический институт. А там, прослышав, что я расквасил нос профессору Кальченко, посчитали меня бандитом. 

     Так вот о гипсотехнике Марии. Мне было интересно увидеть, с кем я завёл шашни. Пошёл в поликлиническое отделение. Этакая шустрая блондинка. Первая девка на деревне. Нет, не в моём вкусе. А слухи обволакивались подробностями. Я жил в общежитии врачей, этажом ниже нашей первой клиники. Из института я почти не выходил. Вся моя жизнь подчинялась работе. Палаты больных. Операционная. Травматологический пункт. Библиотека. С утра до ночи. А шесть раз в месяц — с утра до утра и потом до ночи. Кроме шести плановых дежурств, меня иногда ночью извлекали в травматологический пункт, когда дежурная бригада не справлялась с потоком поступавших карет скорой помощи. Рутина. 

     В тот вечер, закончив обход, я сидел в палате и беседовал с больными. Дверь в коридор была распахнута. В проёме появилась старшая операционная сестра. "Свят! Свят! Свят! — воскликнула она, увидев меня. — Как это вы оказались здесь раньше меня, да ещё без пальто, да ещё в халате!". "А где я должен быть, София Борисовна?". "Как где? На лестнице чёрного хода, где вы тискали Марию". "Забавно. Пойдемте, посмотрим". Посмотрели. Действительно, на полутёмной лестнице черного хода ординатор Витя Патлай, инвалид Отечественной войны, тоже прозябавший в общежитии, в моём пальто, опершись задом на палочку, правда, на обычную, не на такую увесистую, как у меня, тискал, как выразилась София Борисовна, гипсотехника Марию. 

     В течение нескольких дней пребывания в институте мне много времени приходилось проводить в операционной. Поэтому я уже имел некоторое представление о характере старшей операционной сестры. "София Борисовна, очень прошу вас, никому ни слова о увиденном". "Само собой разумеется". Назавтра весь институт хохотал, узнав о приключении на лестнице черного хода. Действительно, новый клинический ординатор, действительно, бандит, действительно, хромой еврей. Но не он, а Витя Патлай тискает гипсотехника Марию. 
     Солидная книга получилась бы, опиши я все "легенды", связанные с моим именем. Я и так несколько согрешил. Собирался упомянуть только о "легендах", которые связаны исключительно с литературным творчеством. 

     Я упорно считал, что начал писать стихи на фронте. Мне было шестнадцать лет. Я успел окончить девять классов могилев-подольской средней школы номер два. Потрясение первых дней войны необъяснимым образом формировалось в фактически ещё детском сознании, искало из него выход. Я ничего не придумывал. Фиксировал только то, что видел и чувствовал. Так появились стихи. Правда, старший брат моей одноклассницы несколько лет назад обвинил меня в неточности. Мол, на их выпускной вечер я, ученик, окончивший седьмой класс, был делегирован со своим стихотворным приветствием. Не помню. Хотя отчетливо помню, как преподаватель русской литературы Александр Васильевич Иванов не в классе, а после уроков читал мне в оригинале построенное ромбом стихотворение Виктора Гюго "Джинны", а я, не понимая ни одного французского слова, упивался музыкой прекрасной поэзии. Потом я разыскал замечательный перевод этого стихотворения, сделанный Шенгели. Помню, как Александр Васильевич читал мне в оригинале сонеты Шекспира. Не зная английского языка, я услышал, что в этих стихах отсутствует непременная для сонетов система рифм, и сказал это своему любимому учителю. Потом он тоже по-английски читал стихи Киплинга. И Гомера читал на древнегреческом. Я пожаловался, что "Илиада" кажется мне ужасно громоздкой и неуклюжей. "А цезуры ты слышишь? Читай вслух и цезурой дели каждый стих. Хотя перевод, конечно, не оригинал. Жаль, что ты не знаешь древнегреческий". Я помню беседы Александра Васильевича. И замечательного преподавателя украинской литературы Теофила Евменовича Шемчука. Его внеклассные разговоры о любимой мной Лесе Украинке. Бывшая служанка Леси Украинки Маслянко подарила мне одиннадцать стихотворений своей обожаемой хозяйки, присланные ею из Египта в Могилев-Подольский. А я, дурак, несмышлёныш, собака на сене, хранил их в тайнике, надеясь… На что я надеялся? Погибли эти стихи. Даже от Теофила Евменовича я утаил их. 

     Помню, как строгая немка Елизавета Семеновна Долгомостьева сперва заставляла меня, ученика пятого класса, зубрить стихи Гёте и Гейне, а потом радовалась, видя с какой жадностью я пожираю эти стихи. Пригодился мне на войне немецкий язык. 
     Всё это я помню отчетливо. А своих школьных стихов, нет, не помню. И, к сожалению, не помню многого, сочинённого мною на фронте. Не случайно я написал "сочинённого". На фронте я стихи записывал в свободные минуты, когда они были, по существу, уже готовы. Я даже их не правил. Не умел. Да и сейчас не умею. Только небольшое количество сгоревших в танке стихов мне удалось восстановить. Самому и с помощью однополчан. И в точности дат не всегда уверен. Хотя некоторые стихи даже по минутам могу привязать к событиям. Значит, даты верны. 
     На фронте у меня было два любимых поэта. Во время боёв на Северном Кавказе я где-то нашел том Маяковского, о котором до этого у меня фактически не было представления. Я ведь не учился в десятом классе. Весь этот том я знал наизусть. 

     Летом 1944 года начал читать Твардовского. "Василий Тёркин" стал любимой книгой. Но ни Маяковскому, ни Твардовскому я не пытался подражать. Стыдно признаться — мне хотелось писать как Лебедев-Кумач и другие популярные авторы наших лучших в мире жизнерадостных призывных песен. Увы, не получалось. 
     В госпитале после последнего ранения я железобетонно решил стать ортопедом-травматологом. О литературе не только не мечтал, но даже мысли о ней не возникало. Я понимал, что стихи мои к литературе не имеют никакого отношения. И вообще на поэта, вероятно, не надо учиться. 
     Летом 1945 года я, так сказать, служил в Москве, в полку резерва офицеров бронетанковых и механизированных войск. Так сказать — потому, что просто числился в четвертом, как мы называли его, мотокостыльном батальоне. Это был батальон офицеров-инвалидов, ждавших демобилизации. Я передвигался с помощью костылей. Полк дислоцировался на Песчанке. До станции метро "Сокол", последней на этой линии, добирались пешком по песчаным пустырям. Там не было ни одного дома. Походы мои осложнялись тем, что руки не окрепли после семи пулевых ранений. Но мне было двадцать лет. В Москве я, провинциал, был впервые. Так много хотелось увидеть и услышать. После завтрака я уезжал в музеи, а потом — в театры. В казарму возвращался на ночлег. 

Читать дальше

К комментариям в ЖЖ

Posted in Колонка Иона Дегена


Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *